Повесть “Хрустали в забытых копях”

“Хрустали в забытых копях”. Автор В.Д.Петров.

Все эти годы Дягилев прожил в курортном городке на берегу Черного моря, куда уманила его с Урала молчаливая Лейла. По возвращении с работы домой, она бесшумно распахивала дверь и неумолимо наплывала на Дягилева восточной тенью, роняя на пол шпильки из волос.

Лейла, как и его бабушка Настя в юности, купалась по ночам нагой, но не плескалась шумливо близ берега, а с сумеречной улыбкой на лице надолго исчезала в открытом море. В момент, когда она медлительным силуэтом надвигалась из воды на Дягилева, топазовый кулон в ложбинке меж ее грудей искрился крупной звездой, и Дягилев слепнул от сияния камня раньше, чем успевал сделать встречный шаг.

После купания Лейла вела его, вконец обессилевшего, на кукурузное поле — к столбу из грубо отесанного камня толщиной в несколько обхватов. Столб подпирала груда валунов, издали он походил на гигантский кристалл. Никто из местных жителей не знал, почему початки кукурузы близ столба-кристалла наливаются заметно крупнее чем на окраинах поля, почему птицы, отставшие от стаи, часами отдыхают — копят силы именно на каменном столбе, а не в окрестных платановых рощах, где вдоволь гусениц. Даже рычание трактора не вспугивало птиц. Тракторист оставлял вокруг почитаемого столба островок нетронутой земли, в этих горных краях, мимо которых плавал еще Одиссей, любой мальчишка знал свою родословную до десятого колена. Лейла безошибочно отыскивала в темноте место, откуда черный силуэт исполинского кристалла совпадал с лунной дорожкой на море. Дягилеву казалось на миг, что вот ступи с вершины камня на серебристую тропу и праздным шагом без устали дойдешь до самой луны. Безмолвная Лейла часами отрешенно смотрела на каменный столб. Дягилеву же претила пустая трата времени — со слипающимися глазами он рвал цветы на опушке платановой рощи.

К пышным охапкам полевых цветов Лейла, в отличие от бабушки Насти, была совершенно равнодушна. Когда они возвращались от каменного столба домой, Лейла держала Дягилева за руку, как мать усталого ребенка, и он всякий раз с изумлением чувствовал, что рука теплеет до самого плеча, мышцы всего тела наливаются силой, прочь улетучивается раздражение. Во дворе Лейла срезала с куста всего одну розу. Вазу с розой ставила на подоконник, чтобы живительный лунный свет попадал на цветок. Топазовый кулон Лейлы сверкал ярче обычного, и Дягилев моментально забывал о сне, о тесноте их комнатенки, за которую хозяйка брала втридорога, забывал о хроническом безденежье…

Отсыпался Дягилев у себя в отделе — за кульманом. Разработку индивидуальных проектов курортных зданий ему, конечно, не доверяли, а лишь поручали привязку типовых. Порой Дягилеву хотелось сорвать кулон с шеи Лейлы — расколоть его молотком или запечь в хлебе, как некогда бабушка Настя запекла аметист в куличе: камень из фиолетового стал золотистым.

Дягилев искренне недоумевал, почему Лейла не изменяет ему с местными владельцами виноградных участков, сулившими ей и черную «Волгу» и сердце в придачу. Раз не выдержал в очередном приступе ревности — спросил ее об этом. Лейла в оправдание не проронила ни слова, а только неуловимо коснулась пальцами колючей щеки мужа, и он смущенно умолк.

Постепенно Дягилев научился различать оттенки молчания Лейлы. Когда он обрушил на нее известие о том, что вряд ли сможет стать отцом долгожданного ребенка, молчание согбенной Лейлы говорило красноречивей всяких слов. Тем не менее Лейла в тот же вечер начала вязать ему давно обещанный джемпер. С того вечера величавое молчание Лейлы все чаще и чаще становилось непосильным для Дягилева. В такие минуты он, отшвырнув журнал «Здоровье», включал на полную громкость осточертевший телевизор или настойчиво, почти сердито, убеждал Лейлу в своей любви к ней.

В разгар курортного сезона поклонники из приезжих атаковывали Лейлу в больнице, плотным кольцом обступали на пляже, машинами теснили к обочине прямо на глазах Дягилева. Он вроде и попривык к подобным шуткам: глупо было бы всякий раз затевать драку. Но странное дело: Дягилев теперь гораздо раньше терял Лейлу из вида, если она заплывала вдоль лунной дорожки к горизонту…

О верности Лейлы Дягилеву сластолюбцы городка разносили непристойные анекдоты. Дягилев смирился с этим: он попросту не слышал сплетен, их для него не существовало и все тут! Но странное дело: Дягилев уже, как ни пытался, не мог расслышать в плеске прибоя потаенный музыкальный ритм…

За девять лет жизни с Лейлой Дягилев не написал ни одного письма жене и сыну, оставленным на Урале. Но странное дело: он, оказывается, начал забывать и черты лица бабушки Насти…

Если очередной поклонник присылал Лейле акварельный автопортрет, она без колебаний сворачивала из портрета кулек под арбузные семечки. Ящик под столом в зубном кабинете Лейлы был набит кульками с фруктами, яркими упаковками из-под лекарств, подобранными на улице игрушками. Прежде, чем сверлить трехлетнему пациенту зуб, Лейла бесшумным жестом фокусницы вручала крохе подарок. Отцы жадно глазели в щелочку двери не столь на своих страдающих детей, как на смуглый лик Лейлы с выпуклыми зелеными глазами. А Дягилев на последние деньги покупал в художественном салоне акварельный пейзаж, только ярче и гораздо больших размеров, чем портрет поклонника. Услыхав вместо восхищения терпеливый вздох Лейлы, готов был разорвать пейзаж в клочья.

Если спасатель санаторного пляжа, мускулистый, кобелистый, норовил одарить Лейлу связкой подбитой им кефали, Лейла неумолимо предупреждала: «Скормлю коту». Дягилев же в свою очередь не успокаивался до тех пор, пока не приносил Лейле дюжину форелей, собственноручно пойманных им в верховьях горной речки…

Однажды в горах угодил под свирепый буран, заблудился, просидел несколько часов на ледяном камне, серьезно заболел. К врачу-урологу долго не обращался, страшась, что слух об интимной болезни дойдет и до Лейлы. Ведь намекни ей хитренько тот же уролог (наверняка тайный поклонник!), и Лейле ничего не стоило бы взять из регистратуры лечебную карту мужа. Почему-то Дягилев охотно верил в подобную бестактность жены, хотя и злился на себя за эту, чернящую Лейлу, мысль.

Собственно сильных физических страданий болезнь не принесла, да и профессор областной клиники успокоил: мол, главное — упорство в лечении, со временем, глядишь, и понесет она от тебя. Лейла стала еще молчаливей и ласковей, чем прежде, а полыхание топаза меж ее смуглых, туго налитых, солоноватых от морской воды грудей воскресило бы к жизни даже мертвого. Но Дягилев ловил себя на том, что неизменно подсчитывает свои ничтожные победы над ней, хотя Лейла долгим благодарным поцелуем выдавала их за великие. Дягилев, однако, не верил, спешно самоутверждался снова и снова… Клял себя последними словами, ведь не посиди он тогда на камне — и не заболел бы. Десятилетний сын, недотепа, тоже, наверняка, сиживает на валунах. Предостеречь некому…

Дягилев пристрастился тайком от Лейлы ходить в зимние дни на море, где объяснял мальчишкам-рыбакам, почему нельзя сидеть на студеных камнях волнореза. С ненасытным интересом, коего в себе и не подозревал, выспрашивал мальчишек: у всех ли есть отцы, какими профессиями отцов они гордятся. О доле инженера-проектировщика подростки имели понятие смутное, но презрительное. Зато почти все восхищались шикарной жизнью продавцов. Те из мальчишек, что помладше, охотно поддерживали разговоры о космонавтах, а один угрюмый первоклашка упорно твердил о приключениях тигроловов и геологов. Последнее утешало Дягилева: хранимая им с детства коллекция минералов давала повод предстать глазам сына в ореоле романтичной профессии. Например, первооткрывателем драгоценных камней на том же Урале…

Дягилев и в мыслях не допускал, что травмирует малыша правдой о себе: воскреснет для него долгожданным папкой лишь затем, чтобы успокоить свою совесть и, как можно скорей, вернуться обратно к Лейле.

Вычерчивая на работе опостылевшие фундаменты, балки перекрытий, он мучительно придумывал, перебирал в уме десятки ситуаций, благодаря которым сумел бы за несколько часов встречи с сыном стать для него долгожданным кумиром. Додумался даже до того, что организует нападение хулиганов на себя, чтобы сын увидал, как лихо расшвыряет он их. Через год после встречи можно будет поехать еще раз, потом снова через год, а там сын подрастет, и тогда он раскроется ему.

Впрочем, в глубине души Дягилев не верил себе, что решится когда-либо на поездку к сыну, пока Лейла не купила ему билет на деньги от проданного кулона.

— Зачем он мне без тебя? — молвила Лейла, обморочно слабея в руках Дягилева. — Молчи, миленький, не вернешься, я лучше знаю…

За время полета Дягилев ни разу не вспомнил о сыне: перед глазами плыло лицо Лейлы. В аэропорту он удачно купил билет обратно, отбил Лейле телеграмму из одних эпитетов. Приемщица крутнула пальцем у виска: на шестнадцать рублей накатал!

Пока такси мчало его к дому бывшей жены, он равнодушно глазел на новостройки города, где родился и вырос. Однако когда такси притормозило возле скверика близ дома, сердце перехватило, будто в прорубь ухнул. Он высмотрел мальчишку посмекалистей, сунул ему рубль. Тот через пять минут разузнал все, что требовалось. Оказывается, бывшая жена Дягилева уехала по путевке в Болгарию, а сын уже вторую смену отдыхает в пионерлагере «Уральские зори».

И вот сейчас, спустя шесть часов после прилета, ватные ноги несли Дягилева к шлагбауму, за которым начиналась территория его сына.

Литой, пудовый замок не гармонировал с воздушной обрешеткой ворот лагеря. Под замком сидел на чурбане поразительно толстый мальчишка с нарукавной повязкой дежурного отряда и ключом, пришпиленным к тельняшке вместо ордена. Выслушав робкую просьбу Дягилева, страж и вовсе посуровел до неприступности: щегольским жестом сбил набекрень газетную бескозырку, помолчал целую минуту. Наконец лениво шевельнул головой: нельзя, мол, дядя, читать разучился, что ли? Свидание родителей с детьми только по воскресениям!

Тогда Дягилев деликатно похвалил тельняшку морского волка, грудь которого рано или поздно украсит настоящий орден Нахимова. Толстяк в свою очередь угрюмо засопел — спрятал ключ в потайной карман шорт, категоричней, чем прежде, помотал головой. Дягилев усмехнулся, вынул из кармана полевой бинокль — мечту любого мальчишки. Толстяк странно как-то зашмыгал носом, словно слепой хомячонок принюхивается — материнский ли запах? — и вдруг единым духом выпалил Дягилеву наболевшее.

Нога родителей вообще не должна ступать на территорию лагеря! Напичкают, понимаешь ли, сынков своих тортами и конфетами, а он, дежурный, потом отвечай! Бестолковщина дремучая, ведь питание в лагере четырехразовое, исключительно калорийное! Вон Кольке Егишеву приперли мешок апельсинов, так хоть корочкой поделился с кем? Одну только воспитательницу и угостил, как велели родители — хо-ро-ши! — а над ним, ну, просто измывается: за одну только дольку апельсина требует перочинный ножик и крючок-заглотыш! Метлой таких гнать из пионеров! Нога родителей вообще не должна приближаться к лагерю! Поэтому он всегда и просится дежурить у ворот. Сам и замок навесил, раньше щеколда была. Бабушка дала денег на зубную пасту и мыло, а он замок купил в деревне. Бабушек можно, а родителей во-о-обще нельзя!

Морской волк безудержно заплакал…

Дягилев опешил — хрупкая ложь утешений застряла в горле. Он суетливо сунул мальчишке шоколадку, быстро зашагал прочь.

Сразу за воротами наткнулся на свалку: горы консервных банок, наглые вороны, кеды, тумбочки, оржавелый остов буровой вышки, тягач с размотанными гусеницами, поодаль расколотая скульптура Венеры, на обезображенную голову натянуты детские шорты с инициалами. Дягилев зло чертыхнулся, круто повернул назад, припустил бегом. Заметил ворота лагеря, пригнулся, рысьей скрадкой хоронясь от ствола к стволу, плюхнулся в заросли крапивы, вперил окуляры бинокля в лицо мальчишки.

«По возрасту вполне он, эко, пузан, умял шоколадку… Нет, не он, в нашей породе подобных толстяков не бывало… Может, больной, гормоны, впрочем исправимо, год бега, потом гантели — сможет колошматить весь двор… Брови бабушки Насти, рот жены, конечно, жаль имя не спросил, сейчас как спросишь, сразу насторожится…»

На окуляр бинокля заполз клещ, Дягилев встал и в несколько шагов достиг мальчишки, закашлялся.

— Не могу, слушай, голова чешется, клещей нацеплял — поищи, потом я у тебя, — присел Дягилев перед толстяком.

Тот, обескураженный натиском, послушно зашевелил его густые, пропыленные кудри.

— Этот? — мальчишка держал на ладони клопа-черепашку.

— Тьфу, брось! Энцефалитный маленький и красный, не показывала разве воспитательница? Гамма-глобулин-то хоть есть у врача? — Дягилев жадно изучал голову толстяка.

Он сдернул с него тельняшку, ощупал взглядом каждый сантиметр кожи. Родимого пятна на левой лопатке не было.

— Зовут как? — бесцветным голосом спросил Дягилев.

— Леня Калюжный, — смутился толстяк, торопливо заправил тельняшку под шорты.

— Вот что, спасибо, потопал я. Гульну по лесу до конца сончаса.

— Дядя, посидите, а? У нас в лагере всего пять ампул гамма-глобулина, нас из-за клещей даже на рыбалку не отпускают! Егишев с отцом окуней нагреб ведро! В лес только с родителями, под их ответственность! На гарях в заповеднике землянику гребут ведрами! — обреченно завопил толстяк.

— Потом, Леня, потом… — вяло отмахнулся Дягилев. Впервые задумался о том, какой же мукой обернется ему встреча с сыном…

…В лесу темнели там и тут старинные копи — ямы глубиной в рост человека, некогда прямоугольные, а ныне обвалившиеся, устланные ковром ядовито-зеленого мха, запорошенные палым листом и сухой хвоей. Иногда попадались и совсем крохотные копушки, явно не принесшие удачи безвестному горщику — добытчику самоцветов. Будучи мальчишкой, Дягилев наизусть знал со слов бабушки Насти, какие цветы сопутствуют горным породам, таящим самоцветы. Сейчас же он не мог припомнить названия ни одного цветка из тех, что дремотно желтели, голубели и белели вокруг древних, забытых ям.

Дягилев замер: по самому гребню сланцевой гривы кралась от сосны к сосне крупная лисица. Вот она замерла на миг огнистым изваянием — солнце высветило каждый волосок на вздыбленной шерсти — и вдруг неумолимым прыжком хищника метнулась на дно копи. Подбежав, Дягилев увидал, как глухарка с откушенной головой пытается взлететь, а лисица игриво осаживает ее лапой. При появлении Дягилева лиса предостерегающе тявкнула, с носа зверя падали капли густой, теплой крови. Дягилев метнул в лису груздь, спрыгнул на дно, раздраженно выкинул тушку птицы за лапы наружу. С горечью подумал о том, что окажись он свидетелем подобной драмы лет пятнадцать назад, восторженных впечатлений хватило бы на полгода!

Очевидно глухарка выклевывала мелкие камешки из стены копи: корни сосны, переплетенные, словно клубок сытых полозов, раскрошили за сотни лет гранитную твердь. Дягилев втиснул между корней друзу дымчатого хрусталя и замаскировал ее шапкой мха. Конечно же он сначала измучает сына плутаниями по бесконечным сосновым гривам и жутковатым гарям, по топким курьям озер и буреломам, враждебным даже к зверю. Они вдвоем, как самые закадычные дружки, дотошно исследуют все порожние копи, повстречающиеся им на пути. Зато потом какое изумление отразится на лице сына, потном и грязном от раздавленных комаров, едва смахнет он с корней шапку мха! Всю жизнь сын будет благодарен ему за эти минуты, как сам Дягилев благодарен бабушке Насте за первое свидание с тайгой, двадцать лет прошло с тех пор, да, точно, двадцать один год…

Помнится, дело было на Таганайском хребте, под Откликным гребнем, неукротимые пики которого царапают животы тучам, вечно сумрачным и бесконечным, под стать миллионам елей в тамошних краях. Помнится, в тот август Откликной гребень тоже курился дождевыми туманами, в палатке было холоднее, чем на улице, а семеро дворовых друзей, предводимые бабушкой Настей с горящим взором подвижницы, усердно рыли бездонные копи в поисках гранатов-пиропов чистой воды. Стоило бадье, полной грязной жижи, появиться на поверхности, как шесть разных рук разом ныряло в нее: каждый из старателей с прикрытыми от наслаждения глазами вышаривал в жиже заветную щетку кристаллов, не забывая при том ущипнуть наглую руку соседа. Седьмой горщик — крот, обреченный рыть на благо коллектива, — верещал со дна копи:

— Первая щетка, чур, моя! Первая, чур, моя!

— Твоя, твоя… — насмешливо отвечал Саша Дягилев, пнув порожнюю бадью. В суетливой дележке жижи и дальнейшем поиске мелких зерен через лупу он уже не участвовал. Сашу интересовал только крупный образец чистой воды, ибо в коллекции, подаренной ему бабушкой Настей, непрозрачные пиропы были.

Дягилев усмехнулся: случись сейчас баловаться камешками, без колебаний пригнал бы к Откликному гребню трактор «Беларусь» с ковшом и в считанные часы распластал склон, но двадцать лет назад сама мысль об этом показалась бы кощунственной…

…Однажды ночью, когда старатели отпугивали храпом комаров, Саша уговорил самого выносливого из них, доверчивого губошлепа Генку Савченко, бить индивидуальную копь — одну на двоих. Держа лопаты, как штыки, они мужественно крались сквозь чащобный подлесок, полный филинов и мелких тварей, к речному перекату, где стыло ведро со сливочным маслом экспедиции. Отсчитали от ведра волшебное число шагов — азимутом строго на Полярную звезду, потом яростно заспорили, кому руки мозолить лопатой, а кому фуражку полнить самоцветами. Дягилев поклялся бабушкой Настей, что не обманет Генку, мол, первый камень непременно ему — кроту!

На третью ночь и в самом деле пофартило: до сих пор помнит, как ухнуло сердце, едва ощутили пальцы кристалл правильной формы величиной чуть больше горошины. Моментально сунул находку вместе с ошметками грязи за пазуху, запел визгливым голосом, стараясь погасить волнение:

— Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры…

То ли нюх на самоцветы был у него тогда, то ли горщицкие заклинания помогли, забавно вспомнить, ведь даже росу лизал с лезвия лопаты, помет вороний пил!

…Хитрехонько спровадив Генку спать, Саша просидел остаток ночи у костра. Стонала тайга под комариным игом, плавились в ручье звезды, пугливо всхрапывал, жался к огню конь экспедиции, нанятый бабушкой Настей у лесника. А десятилетний обладатель клада ворошил угли и не мог, не мог избавиться от страха, что стоит ему залезть в палатку, как находка замерцает красным угольком — обожжет живот, воспламенит телогрейку… И уж тут алчные соперники цап-царап ее, и не иметь Саше с этих пор пиропов, аквамаринов и прочих драгоценных камней, навсегда отвернется от него жар-птица горщика — удача… Если же поделиться тайной с бабушкой Настей, неукротимая бабуля протрубит подъем, выстроит друзей армейской шеренгой и заставит при них внука-обманщика вернуть камень Генке. Наконец Саша пришел к выводу: только дома, в полой матрешке, упрятанной под диван, самоцвет будет вне опасности.

Утром он прикинулся больным, после птичьего помета и впрямь подташнивало. В ответ на жалобу внука бабушка Настя неумолимо сузила глаза — без колебаний отправила домой слабака, неспособного полечь костьми ради любви к камню. Сопроводить заболевшего до станции вызвался Генка Савченко, друг из друзей. Они по колено утопали во мху на мглистой дикой просеке и конечно же их преследовали смутные тени волков и медведей. А гудки паровозов звучали бесконечно далеко и не пугали рысей на мокрых лесинах. Генка плакал, но мужественно утешал приятеля: Саша тоже плакал, но не от страха, а стыда, что нет у него силы воли вернуть жар-камень Генке…

Повзрослев, Дягилев с умилением вспоминал те наивные муки совести: у кого их в детстве не бывало по пустякам? Так, ручей не подозревает, что даже один топляк на его дне неуловимо меняет русло.

Позже бабушка Настя сама призналась внуку, что шла за ними следом до станции, мало ли чего.

Вторую жену Дягилева, Лейлу, интересовали камешки только синеватых оттенков гладкой сферической огранки, благодаря которой бирюза или лазурит густеют до тона сумеречного неба. Раз в ювелирном магазине выставили на продажу старинную вещицу работы афганских мастеров — шкатулку из густо-синего азурита, усыпанного золотистыми звездочками рудных вкраплений. Лейла полдня, наверное, не сводила глаз со шкатулки. Молчание ее было столь умоляющим, что Дягилев сдал в салон свои золотые часы, перстень с дорогим сердцу пиропом, но вещицу купил…

«Поди, тоже уже влюбился в какую-нибудь, глупыха, отец побоку…» — подумал Дягилев о сыне. Быстро зашагал прочь от копи, стараясь не думать о судьбе проданного им пиропа, о будущем хрусталя, спрятанного в корни, о будущем сына…

Прятать остальные образцы коллекции в окрестных копях не имело смысла: вокруг по гривам и ложбинам между ними мрачнел вековечный мачтовый бор, начисто лишенный жизнерадостного подлеска. Между землей и кронами бесшумно парили на потоках горячего воздуха вороны, черные и блестящие, словно пни на гарях после дождя. А ведь каждому камню, по рассказам бабушки Насти, соответствует только свой пейзаж. Для дымчатого хрусталя телесного тона уже подавай свой лес с веселинкой, с суматошными зайцами, яркими бабочками, трясогузками и переспелой земляникой…

По вершинам сосен прокатилось эхо ухнувшей издалека птицы, истошное ухание повторилось снова и снова.

«Может, и не выпь вовсе, другая птица, — усомнился Дягилев. — Нет, точно выпь, пожалуй, выпь, озеро значит…»

Как ни взвинчивал себя Дягилев воспоминаниями прошлых лет, а не мог заново испытать то пещерное чувство первопроходца, благодаря которому он спиной чувствовал взгляд матерого лося-рогача, с закрытыми глазами отличал по запаху рыжик от волнушки, тыльной стороной ладони ощущал токи теплого воздуха от рыбацкого костра по ту сторону километрового залива…

Держась стороны, откуда кричала выпь, он вышел к коридору просеки. В том далеке, где просека внезапно исчезала, бил из-за стены леса мощный, во всю ширь горизонта, как северное сияние, голубоватый отсвет. За ним проступал пепельным силуэтом Ильменский хребет. Предчувствие не обмануло Дягилева: через четверть часа ходьбы под ногами в котловине лежало озеро с островами. Самый большой остров представлял собою холм-купол, из травянистой вершины которого выметывался в небо одинокий скалистый клык, подпертый у основания грудой камней, похожий на кристалл хрусталя. Продолжая за пик стремление ввысь, призрачно струились потоки раскаленного им воздуха, и, возможно, поэтому над ним неотступно гомонилось облако чаек.

Появление человека встревожило обитателей озера: раскатисто загоготали, суматошно поплыли прочь от берега гагары, мелькнули и растаяли в глубине тени рыб, умолкла кукушка на острове, только две ондатры-точки по-прежнему плыли навстречу друг другу из противоположных заливов, вечерние лучи высвечивали длинные шлейфы на потревоженной глади.

Дягилев плюхнулся с разбега в воду, отмахал безупречным кролем до острова с пиком скалы, но на берег не вышел: наблюдательный сын заметит следы его ступней на песке. Он выбрал место глубиной по грудь, где песок желтел особенно ярко, и бросил туда обломок зеленого амазонита. Азартный бесшабашный сын прямо с плота нырнет за камнем!

«Кострище туристское под ольхой, саранча, нигде от них покоя… Чего доброго, распорет пятку стеклом…», — помрачнел Дягилев.

Он несколько раз обошел остров, зорко, но безуспешно выискивая на дне осколки стекла, консервные банки. Много лет тому назад он и бабушка Настя собирали в корзину колотые бутылки, бумагу и окурки на таком же острове. Легенда о медовом месяце бабушки Насти припомнилась Дягилеву ярко и с деталями, словно выслушал ее вчера…

…Бабушка Настя и дед Кирилл родились и жили до войны на горном озере Тургояк, в местах по ту пору еще девственных, где тишина веками выспевает вместе с соснами, а зверь и птица крупны и матеры. Родители деда Кирилла были против его женитьбы на Насте — дочери соседа-смолокура. Свадебной ночью Настя умоляла шепотом жениха:

«Потерпи, медвежонок, дай попривыкнуть к их недобре, не могу, кажется, что подглядывают…»

Кирилл стерпел — яростно пластал поленья до первых петухов. А как солнце высушило росу, загрузил в баркас поленницу дров, берестяной пестерь с едой на неделю, усадил на корму полногрудую невесту и погреб к скалистому островку, не сводя хмурых глаз с сокровища своего, безошибочно правя баркас по слуху на далекий чаячий гвалт.

Вскоре Настя отметила, что двухэтажный сруб жениха, царящий над всей деревней, сравнялся в размерах с неказистым домишком ее родителей, через час и вся деревня выглядела сорным пятнышком у пяты исполинского хребта, к полудню и сам хребет мягко растаял за дымкой испарений…

До острова оставалось метров двести, а уж заголубело дно. У Насти закружило голову, словно глянула с высоты вниз. Она сняла с уха аметистовую сережку, подаренную свекровью, кинула ее за борт, успела сосчитать до двадцати, пока та не замерла на голубоватой глыбе дна. И тотчас рак гигантский выполз из расщелины — поволок мерцающую добычу в нору.

Настя съежилась, подумала о предстоящем купании…

Сняла вторую сережку, бесполезную теперь, брезгливо ополоснула после нее ладонь. С ужасом увидала, как к фиолетовому светлячку сережки устремились раки, которых поначалу приняла за камни. Тогда Настя сорвала с шеи хризолитовое ожерелье, самолично выточенное свекром. Захохотала над взбешенным Кириллом: он едва не нырнул следом за самоцветами.

Однако страх не проходил, страх нарастал… Настя погладила свои охваченные дрожью бедра, ссутулилась, страшась, что грудь разорвет платье и солнце люто полыхнет по непривычным к загару соскам. А дно стремительно приближалось, как склон крутой горы подводной, вершина которой — остров, и мнилось Насте, что не подплывает — подлетает, столь чистою была вода внизу под лодкой. И раки, раки, раки, страх не проходил…

Настя зажмурила глаза, стянула с себя платье, а остров надвигался: валуны, песка полоска, затем шаги Кирилла, кроны лип над головой и вдруг без добрых слов, без ласки — сразу трава…

В этом месте рассказа бабушка Настя властно барабанила пальчиком по блюдцу и бросала на внука Сашу красноречивые взгляды. Остаток истории Саша подслушивал, как правило, через дверь. Имена бабушка меняла всякий раз на новые и лишь позже Саша догадался, что поэтичная легенда — быль о ней самой.

…После случившегося Настя выхватила из рук Кирилла платье — юркнула в скит из кварцитовых валунов в центре острова под липами. В ските по преданию жила когда-то монашка Вера, в честь ее и назван остров.

До самого вечера уговаривал Кирилл Настю искупаться нагой. А как вышла Настя из скита — охнул, рухнул на колени перед красотой ее тела, словно выточенного из цельного куска оникса, припал губами к ступне Насти — поклялся, что пока жив, ни разу не обидит ее ни словом, ни делом.

Так и прожили они всю неделю. Кирилл научил Настю разговаривать с цветами: сорванные цветы дольше не увядают, если их ласково подхваливать. Он научил Настю определять твердость любого камня. Будучи добытчиком самоцветов, Кирилл даже в свадебное путешествие прихватил с собой образцы камней: от самого мягкого — графита, до самого твердого — корунда.

Вечерами они плавали вокруг острова наперегонки. В момент, когда Настя выходила из воды, Кирилл терял дар речи: на блестящем животе будущей матери отражались литые сиги, бьющие хвостами о тугую озерную гладь, монашеский скит, немое зарево береговых пожаров, и сам он отражался — очень маленьким, но с большой головой.

Настя пробовала, достаточно ли посолены раки, подсаживалась к нему на топляк, и они подолгу молчали. Часто тайком от Кирилла Настя плакала, молилась: из всех поколений родни ей единственной выпало такое счастье…

В шестидесятые годы на озеро Тургояк хлынули полчища туристов, разрушили скит на острове, разукрасили масляной краской валуны, ободрали с лип лыко для лаптей-сувениров. Раз в год, обычно по возвращении из геологической партии, бабушка Настя везла внука на остров, где они вместе собирали в корзину колотые бутылки, консервные банки, бумагу и окурки…

Более всего Сашу поражало, что при очередном пересказе истории бабушка Настя употребляла совершенно иные слова, описывала другие краски и звуки, однако конечное впечатление от истории точно так же щемило душу, как и в прошлый приезд на остров.

Оба прерывали работу, лишь когда вокруг острова начинали колыхаться на лучистых, исходящих со дна ножках мириады звезд. Бабушка жгла мусор. Мозолистые ее руки совершенно не походили на те, фантазируемые Сашей, которые неумолимо и бесшумно утопили сережки, безвольно подрагивали на спине мужа перед отправкой его в армию…

Провожая отрешенным взором светлячок спутника, Саша безудержно воображал себе облик пришелицы звезд: только ее, абсолютно непохожую на знакомых девочек и женщин, стыд позволял представить совершенно нагой. Смутная, как сквозь запотевшее стекло, она кружила вокруг острова на витках дыма, а неясный темный мысок ниже ее живота будоражил воображение Саши сильнее, чем все загадки звезд.

Стоило бабушке уснуть, как пришелица опускалась на берег — медленно, но неумолимо надвигалась на Сашу, роняя в траву звездочки из волос. Повзрослев, Дягилев тоскливо сравнивал ее молчание с услужливым хохотком одноклассницы, своей первой женщины. Он жадно искал ее очерченный лунным светом профиль у тех ежедневных, чьи имена даже не запоминал, пока из жалости не женился на одной из них…

При Лейле, особенно в компании, Дягилев совершенно не умел молчать. Раз они с Лейлой угодили на день рождения к почтенному горцу — смотрителю заповедника. Женщин, кроме Лейлы, не было. Дягилеву казалось, что каждый из лесных братьев раздевает Лейлу глазами, во всяком случае именно для нее провозглашает тост за деяния славных предков, чью фамилию носит. Дягилев же никаких подробностей о прадедах не знал, а грудь жгло обидой, а Лейла улыбчиво молчала — ждала его ответного тоста, и Дягилев с пьяной слезой, не без пафоса выложил историю о медовом месяце бабушки Насти на острове. И не понял, почему вдруг воцарилась тягостная тишина, почему Лейла закрыла глаза…

Смутное чувство тревоги отвлекло Дягилева от воспоминаний. Чайки над скалой уже не кричали, молчала кукушка, повернули к берегу ондатры. На глади озера внезапно отразились звезды и бледная пока луна, хотя закат еще не отполыхал свое. Как отзвук снежной лавины, к озеру приближался гул. Дягилев взбежал на вершину холма к подножию скалистого пика. Огляделся… То смерч предгрозовой, соединяя беглой материнской пуповиною землю с небом, кружил по предгорьям Ильменского хребта, выплескивая озера из берегов, плавя молниями крепости утесов, заражая предчувствием беды каждую лесину, каждую сойку на ней, каждого муравья в перьях птицы…

И тотчас стволы берез под скалой зашлись мелкой дрожью, узловатые корни напряглись, пошевеливая мухоморы, палый лист. Дремотно-округлые кроны разделились на трепещущие жгуты веток — захлопали неистово по исполинской скале, по кустам малины на приступках, недоступных зверю и человеку. Переспелые ягоды ливнем забарабанили по голове, шее, плечам Дягилева, влажно зачмокали по носу. Некоторые укатывались в мшистые занорыши и уже оттуда изумляли Дягилева тревожным пламенистым отсветом. А смерч описывал сужающиеся спирали вокруг острова, неумолимо притягиваясь к маяку над озером — скалистому пику, похожему на кристалл хрусталя.

«Жаль, нет его рядом, раз в жизни такое, расскажу ему подробно в красках… — мелькнуло у Дягилева. — Но тогда придется рассказать ему и о бабушке Насте, похороненной на этом острове! Но тогда придется рассказать, как превратил историю ее медового месяца в анекдот, в разменную монету, которой платил за внимание к себе, за возможность — кровь из носа! — стать своим в тех южных краях! Но тогда придется рассказать, как бабушка Настя знакомила с тайгой, как копал пиропы под Откликным гребнем! Как по сути украл пироп у Генки Савченко! И как продал его — единственную жар-птицу удачу! Но ведь ради Лейлы продал… Значит, о ней тоже придется рассказать! Но тогда не увернуться — придется рассказать, что затеял с ним поиски камней в здешних копях лишь затем, чтоб скрыть отцовство! Но тогда к черту поиски этих камней — отец, и все тут! Но тогда нужно отвечать, останусь ли с ним навсегда или вернусь к Лейле?! Но тогда…»

Дягилев пришел в себя и не сразу вспомнил, как попал на остров, его тошнило. Он прикрыл уши ладонями, затем снова прислушался с недоумением: каждый ствол скрипел на свой лад, по скрипам стволов можно было определять возраст деревьев!

В нарастающий сатанинский посвист ветра, шорох потекшей с карнизов дресвы и гул трав вплетался щемящий, совершенно чужеродный звук. Дягилев поспешно обошел скалу кругом, лихорадочно обшарил взором все трещины, приступки, оранжевые пятна лишайников, кусты малины ни приступках, карликовые березы на вершине. Обнаружил, наконец, в кварцитовой тверди сквозное отверстие от более мягкой породы. Тугой напор ветра извлекал из каменного инструмента тоскливую неземную мелодию. С подветренной стороны скалы пухлая пичуга с желтой грудкой отчаянно подражала мертвенному звуку, однако сила жизни явно мешала ей, и трель из прозрачного пульсирующего горла звучала куда оптимистичней и музыкальней…

Настоянный на жаре букет густых лесных запахов расслоился для Дягилева на тонкие отдельные ароматы купавок, лисьего помета, сырых груздей, смолы сосновой, запахи усохшей на гарях земляники и линей из камышистых заливов…

Ступни ног ощутили сквозь подошвы жар, излучаемый валунами, тогда как лицо уже предвкушало хлад грозы, беснующейся пока над отрогами Ильмен. Дягилев с закрытыми глазами покружил на месте, поднял ладонь и по токам теплого воздуха безошибочно определил, что скала за спиной…

Обострившимся боковым зрением он засек тень совы, бесшумной и неумолимой для двух мышей в корнях сосны…

Он восторженно обернулся, чувствуя за спиной взгляд: бурундук обнюхивал раздавленный им подберезовик. Стоило шевельнуть ногой, как зверек сердито свистнул, вспорхнул на ольху и невесомо запрыгал с ветки на ветку.

Тело Дягилева стало невесомым и вместе с тем послушным малейшему напряжению мышц, словно избавилось от сил земного притяжения. Душу Дягилева, легкую, как дымок в таежном распадке, подхватило ветром и понесло вместе с семенами цветов, выводками вальдшнепов над бесконечными сосновыми гривами, кипящими озерами, ветхими триангуляционными вышками прочь от неумолимо приближающихся лунных сумерек — в сторону закатного солнца…

Неслышно на птичьих лапках подкрался рассвет. Дягилев лежал возле потухшего костра на спине, раскинув руки. Нос ему щекотал согбенный под грузом ягод кустик черники, но лень было даже открыть рот. Лет тридцать назад он слыхивал сквозь сон, как бабушка Настя говаривала матери, если та поправляла на нем одеяло:

— Не вспугни… Этак на спине, раскинув руки, спят только любимцы семьи… Да, да, вспугнешь, и будет всю жизнь спать на боку. Душа мается, вот и ворочаются люди с боку на бок…

Ухнула на соседнем острове выпь. Ударила по колену шишка, оброненная белкой.

«К сыну пора…» — подумал Дягилев.